Глава 19. На каторге (Продолжение)

Отпор террору чекистов

Осенью пятидесятого я перешел на инженерную работу по восстановлению кислородной установки и одновременно занимался для себя объяснением механики на квантовом уровне. Я возобновил свои воркутинские бдения: на этот раз так же подымался в четыре утра и работал почти до семи над своими изысканиями; из зэковского десятичасового рабочего дня ухитрялся выхватывать тоже часа два, вечером спал до поверки, затем бодрствовал до двенадцати ночи. Я был поглощен своими поисками и для друзей оставлял только выходной и вечер накануне. От людей я окончательно не оторвался, но сильно ограничил свою активность и вмешательство в дела заключенных. За время этапа и первых двух месяцев на общих работах я постарался передать ближним свой опыт, установки и заповеди, особенно налегая на те, что требовали борьбы и преодоления сопротивления. Я договорился с товарищами, что в случае необходимости всегда постараюсь помочь, но просил не привлекать меня к обсуждению повседневных дел. Одновременно я добился, чтоб Солженицына вообще оставили в покое и не отвлекали от его творческих планов.

События подкрались удивительно незаметно. На этап из Долинки в первое время не обратили внимания. Лишь недели через две дошли слухи, что в Долинке, где было такое же, как наше, отделение Песчанлага, произошел какой-то шум и пожар, — скорей поджог. Разнесся слух, что среди долинцев нет ни одного стукача и они имеют возможность разговаривать в бригаде громко о том, о чем мы только вполголоса поверяли хорошим знакомым. На работе они вели себя тоже как-то необычно: загорали, много сидели и разговаривали, курили. На замечания прикрепленного к объекту надзирателя, который обязан был раз в день наведываться в разное время, чтобы пресекать нарушения, они вежливо отвечали, что не его дело вмешиваться в производственные дела бригады. Когда надзиратель угрожал записать номер отвечавшего зэка, ему вежливо, но твердо заявляли, что они все так говорят и пусть он записывает всех подряд... У вольнонаёмных прорабов, десятников, представителей треста они потребовали, чтобы наряды были заранее выписаны и выданы им на руки. Затем нагло обсуждали каждую норму, объясняли её нереальность, говорили, что она придумана идиотом либо циркачом. Предлагали нормировщикам сначала показать своими руками возможность выполнения записанного в наряде, а они тем временем посидят, покурят и посмотрят. Торговля проходила в атмосфере шуток, подначек и приводила к максимально благоприятным нормам, в которых учитывались все необходимые подсобные, вспомогательные работы, и бригада шутя-играючи вырабатывала свой гарантийный паёк. Вечером, когда надзиратель вызывал кого-либо для отправки в карцер или в бур, ему вежливо объясняли, что у Мыколы или Стасика живот сегодня разболелся и одного его не отпустят, но раз виноваты все, — не отказываются вместе туда проследовать. Если надзиратель пробовал схватить за руку «Стасика», то перед ним вырастала стена из его собригадников. При этом все улыбались, разговаривали приветливо, предлагали закурить... Начальство поняло, что потеряло способность управлять этими людьми, а без стукачей невозможно было узнать, что зэки говорят, думают, намереваются делать, кто зачинщики... Было принято решение расформировать долинцев и раскидать их по остальным бригадам. Долинцы были в основном бандеровцами, власовцами, литовскими робингудами. Молодые парни хорошо познакомились за время лесной партизанской войны с автоматами и пулеметами, но обзавестись гражданскими профессиями не успели, поэтому к нам в мехмастерскую никто из них не попал.

Вскоре в одной из соседних бригад на чердаке был обнаружен труп повешенного самоубийцы. За тринадцать лет лагеря я помню считанное число достоверных самоубийц. У друзей счёт был такой же, за исключением самоубийств подследственных. Пополз слух и вскоре он подтвердился, что самоубийца был замеченным, провалившимся стукачом. Через две недели на объектах в один день были убиты два стукача.

Стукачи были самыми страшными и опасными врагами. Чекист без стукача бессилен. Количество заключённых, уничтоженных вследствие предательства, провокаций и клеветы, огромно и сравнимо лишь с погибшими от искусственно созданного в лагерях голода. Ни блатные, ни комендатура, ни надзорсостав, ни сами чекисты без помощи стукачей не смогли бы нанести и малой части того урона, который был обеспечен их деятельностью. Около лагерной больницы находился барак, заполненный чахоточными молодыми людьми, заработавшими болезнь в карцерах, в основном, зимой. Все они были жертвами стукачей. Из-за них были переполнены карцер, изолятор, бур. Чувство мести и ненависти против них накопилось и ждало лишь выхода. Разбросанные по бригадам зэки из Долинки охотно делились своим опытом.

Борьба со стукачами велась всегда, но в разное время по-разному. В военное время помогали силы природы и условия, в которые попали те, кто был на общих работах, поэтому отдельной расплаты не требовалось. На Воркуте стукачей ненавидело само начальство, и их списывали на шахты, где они уничтожались самими блатарями. На шарашке борьба с предателями была невозможна. В спецлаге появилась новая для всех форма истребления стукачей средь бела дня. Естественно, это вызвало живейшее обсуждение.

Всю жизнь я был против террора в любом виде и всегда был сторонником борьбы с ним. Чекисты осуществляли неослабевающий террор. Его проводниками в среде заключённых были стукачи. Следовательно, они были необходимейшим орудием террора и сами являлись террористами. При таких обстоятельствах уничтожение крупного стукача, убившего нескольких заключённых и подорвавшего здоровье многих, было актом самообороны и защиты от терроризма. Спруту надо отрубать щупальца: ведь он сам избрал такое применение себе, вкрадывался в доверие, выпытывал, вызывал на откровенность, доносил, врал и клеветал. Есть ли что-нибудь более отвратительное на земле, чем служба таких иуд?.. Они хуже чекистов, палачей, прямых исполнителей актов террора...

Стукачей можно уподобить ленинской агентуре, действовавшей на германские деньги в 1917 году после свержения царя. Агенты обманывали простых людей, прикидывались радетелями за блага трудящихся, призывали открыть фронт, оставлять позиции, убивать своих офицеров и верных солдат, любой ценой кончать уже почти выигранную войну... Долг велел отдавать этих изменников под военно-полевой суд. Проявленная мягкотелость и безынициативность привели страну к гибели.

Стукачи непрерывно вели скрытую, тайную войну с заключёнными и в любой момент могли ожидать — и многие дождались — расплаты. В нашем особлаге сами стукачи и их хозяева переусердствовали. Непомерный град репрессий валился на головы заключённых, которые, несмотря на беззаконный их перевод в положение каторжан, неплохо работали и вели себя вполне сносно.

Расплата с пособниками чекистского террора — стукачами — велась систематически в течение восьми месяцев. Уничтожено было сорок пять человек. Операциями руководили из строго законспирированного центра, видимо, состоявшего из нескольких заключённых с долинского этапа. Мы были свидетелями того, как ряд заключённых, не выдерживая ожидания и стремясь избежать своей участи, убегали в лагерную тюрьму, куда их прятали от неминуемой, как им казалось, расправы. Беглые стукачи содержались все в одной камере, получившей прозвище «забоюсь».

Свирепая борьба со стукачами резко парализовала и крайне ослабила их деятельность. Без них чекисты ослепли и оглохли. С целью разрядить обстановку они устроили фарс: подготавливалось, якобы, снижение сроков наказания. Вызывали зэка и спрашивали, в какой город он хочет ехать после освобождения. Зэк отвечал, что у него еще двадцать три года впереди. «Нет. Вам сидеть столько не придётся, идет пересмотр дела», — от-вечали ему. Все это шито белыми нитками, и скоро, после наших разъяснений, над такой болтовней стали открыто смеяться.

Несколько раз чекисты делали неуклюжие попытки вызвать взаимную резню между заключёнными разных национальностей. Ставка делалась на распрю между бандеровцами и магометанами (чеченцами, ингушами, татарами, азербайджанцами). Но план сразу удалось разгадать и обезвредить. Особенно старался устроить такую Варфоломеевскую ночь начальник надзорслужбы лейтенант Мочеховский, чекист, прошедший школу у красных партизан Ковпака. Часто видели, как лейтенант что-то вынюхивает на лагпункте, но к нему и к другим вольным расправа не относилась, так как охота шла только на стукачей-зэков. После неудачи с взаимной резней Мочеховский сотворил жестокую провокацию и, сам того не желая, нанёс ею удар в самое сердце особлагов.

Сила духа

Уже на Западе я прочел книгу Краснова «Незабываемое». Он отбывал свой срок в те же годы в Озерлаге и сообщает о фактах, которые у нас, благодаря сплочённости, были невозможны. Разница колоссальна! Они были задавлены страхом, покорны, не помышляли о протесте, смотрели в рот каждому конвоиру. За это их расстреливали, мучали, изводили на нечеловеческих работах. Без хорошей закваски люди немногого стоили. Именно в ней была сила!

В гитлеровских лагерях заставляли заключённого стоять и кричать «Я, марксистская свинья, продал Германию». Вздумали ввести такую практику в Спасском лагере, населённом инвалидами и умирающими от туберкулеза и силикоза, приобретенных на шахтах Джезказгана. Но ничего не получилось. В нашу бытность в Экибастузе не могли добиться, чтобы зэк здоровался или снимал шапку при встрече с надзирателем. Зэк обычно отворачивался в сторону и проходил мимо.

Весной пятьдесят первого произошло «гордое самоубийство», как мы его позже окрестили. В одной из строительных бригад был замкнутый суровый мужчина лет тридцати, бывший немецкий или венгерский офицер. Он держался обособленно и одиноко. В бригаде его очень уважали. Однажды, когда зэков привели к месту работы, без всякого внешнего повода, он молча вышел из последнего ряда и пошёл прямо на конвоиров, которые замыкали шествие. Руки он спрятал в карманы бушлата, на окрики не отозвался и был сражён веером пуль, которые не могли задеть колонну — с таким расчетом он выбрал автоматчика, на которого шёл. Так и осталось неизвестным, что он при этом думал. На всех нас его убийство произвело огромное впечатление, многие поняли, что среди нас есть истинно гордые люди. Своей великолепной смертью он как бы зажёг факел нашего глухого восстания. Вероятно, где-нибудь были у него родные и близкие, но в холодном задуманном протесте он пренебрег всем. Так поступают только герои.

До последнего времени охранявшие нас солдаты, видимо, согласно уставу конвойной службы, держались от нас на почтительном расстоянии. Однако после «гордого самоубийства» отношение к нам резко изменилось. Атмосфера стала сгущаться; на разводах сыпались ругательства, зэков обзывали «фашистами», «контрой», «бендерой»... Видимо, на политзанятиях солдат накачивали крепче обычного. Как-то по прибытии в мастерскую не досчитались одного человека и приказали всем вернуться назад, за ворота вахты. Заключённые уже разошлись по своим цехам, бригадиры отказались выполнить команду конвоя, предлагая пересчитать людей на рабочих местах. Сопротивление было выдержано в стиле глухой борьбы, которую мы вели в то время. Громче всех из бригадиров разорялся наш Павлик. Начальник конвоя пригласил его, как представителя заключённых, пройти на вахту и дать там свои объяснения. Ловушка была слишком очевидной. Ведущих зэков поблизости не было, и Павлик, движимый отнюдь не благоразумием, а львиной отвагой и стремлением геройски отличиться, сделал то, на что не рассчитывали сами конвоиры — решительными шагами отделился от кучки бригадиров и прошёл на вахту. Бригадиры, поняв опасность, бросились врассыпную и стали созывать зэков. Через несколько минут, как по военной команде, перед вахтой столпились почти две сотни, остальные бегом спешили к воротам. Кто-то завопил: «Верните бригадира!», сотни глоток подхватили. Через две-три минуты дверь вахты резко, как от пинка ногой, отворилась и на пороге появился, красный как рак, Павлик. Резким броском он миновал критические десять метров, где его еще могли сзади застрелить, не задевая пулями толпу, и пошел к воротам быстро и уверенно. Кратко он поведал о происшедшем за закрытой дверью. Он безбоязненно стоял в центре вахты. Вопросы-ответы сразу перешли в ругань и угрозы. В ушах звучало: «контрреволюционный саботаж». Взбеленившись, но не показав виду, Павлик ответил примерно так: «Мы революционеры, не вы. Мы борцы с вашим тюремным фашизмом. Хватит вам тридцать четыре года считать себя революционерами. Раз вы против нас, то вы — настоящая контра. Зарубите себе это на носу». Его слова произвели ошарашивающее впечатление на солдат. Такой взгляд на события был для них совершенно новым. Начальник опомнился и приказал солдатам скрутить обличителя. Выполнить его приказ оказалось не так просто. Крестьянских парней, видимо, не обучили боксу, ни дзюу-до, да силенок было не ахти сколько, как говорится, «кишка тонка». Павлик расшвырял их, как котят, и выскочил в дверь.

Отвага, убежденность, готовность к борьбе остальных заключенных лишили палачей возможности применять их обычные методы. В толпе зэков, в лагере и на производстве, Павлик был в безопасности. Взять его можно было только применив вооруженную силу. Но в той атмосфере ввести в зону взвод автоматчиков было очень опасно: они рисковали остаться без автоматов. Одно дело — дать залп с безопасной позиции, другое — войти в толпу безоружного, но решительно настроенного врага.

Штурм тюрьмы

Выражаясь по-лагерному, начальство «попало в непонятное». Заключенные по-прежнему выходили на работу, подчинялись лагерному режиму, но сеть осведомителей была приведена в негодность. Лагерные придурки вдруг стали вежливыми — прекратились крики, ругань, требования бригадиров находили полное понимание; лагерный нормировщик начал оспаривать применение норм трестом. Все бригады получали повышенный паек, ни одного доходяги не было, больше того, заключенные каждые два дня без ущерба отдавали в изолятор часть своих запеканок... Жаловаться лагерное начальство боялось — могли обвинить в неумелости. Каждый осведомительский чекистский отдел также дрожал за свою шкуру, боялся расследований и потому молчал. Возможно, что их донесения задерживались в соответствующих отделах Песчанлага, а может, и замораживались в недрах самих министерств, поскольку говорили не о достижениях чекистов, а о провалах.

Свыше пяти тысяч заключенных было сосредоточено в лагере. Начальство надумало разделить лагпункт пополам, выделив всех украинцев-бандеровцев. Так предполагали ослабить общий фронт и выследить руководителей.

В изоляторе томились зэки, подозреваемые в убийствах стукачей. Следствие ничего не дало, и под влиянием лагерного настроения их приходилось постепенно выпускать обратно на лагпункт.

Тогда Мочеховский, вероятно, с разрешения чекистов, стал «бросать» отдельных подозреваемых в камеру, где прятались сбежавшие стукачи, для того, чтобы они снимали допрос своими силами, с применением пыток. Терроризм несет в себе зерно развала и уничтожения. В данном случае терроризм сработал против их системы: этим актом чекисты сами взорвали фундамент особлагов.

Крики и стоны пытаемых доносились до остальных камер изолятора. Дня через два сообщения о пытках дошли до лагпункта. 21 января 1952 года бригады мехмастерской, как всегда, пришли в зону последними, так как у работавших под крышей смена была более продолжительной. Я услышал характерный звук отдираемых от забора досок, сопутствующий пожару, когда выходил из столовой и прятал ложку в валенок. Описанный Солженицыным в рассказе «Один день Ивана Денисовича» бывший узник Бухенвальда, тугой на ухо зэка и то всполошился. Мы с ним переглянулись и быстро пошли в направлении шума. У линейки — центральной дороги, разделяющей лагерь подобно оси симметрии, — мы заметили черные фигуры, которые бегали и что-то кричали. Изолятор был рядом с вахтой, справа от нее, и я припустился в этом направлении. Мой спутник Клекшин отстал и, видимо, повернул налево, к нашему бараку. Зэки выламывали доски у забора, окружающего каменный изолятор, и, как тараном, пытались сбить решетки с окон в камере стукачей. Решетка не поддавалась, но тут подкатили бочку с горючим, которое употребляли для розжига печей (так как экибастузский уголь содержал до шестидесяти процентов золы и пользоваться им было крайне трудно). В камеру плеснули ведра три горючего. Поджечь не успели: заработали пулеметы на вышках, с линейки солдаты, вызванные из штаба, начали стрельбу из автоматов. Почти все участвующие в операции зэки, бывшие фронтовики, бросились врассыпную, пригнувшись, как во время перебежек в атаках. Через минуту уже никого не было. Положение зэков, проживавших в бараках слева, было рискованнее, так как надо было пересечь линейку, по которой строчили автоматчики. Поэтому мы короткими перебежками достигли дверей соседнего с изолятором барака, прозванного «Карабас» по имени знаменитой казахстанской пересылки. Мы ворвались в барак и остановились у притолоки.

От разгоряченных участников я узнал о причине штурма тюрьмы. Все произошло стихийно и поэтому крайне необдуманно: хлебонос сообщил усталым людям, пришедшим в зону после работы, о криках пытаемых и умы воспламенились, чувства взорвались... Плана никакого не было и операция не принесла ощутимых результатов. Под прикрытием хлебоноса можно было войти в изолятор заранее через дверь, связать тюремщиков, выпустить узников и разделаться со стукачами соответственно с раскаленной атмосферой. Во время стрельбы я анализировал события и нащупал это решение. Внезапно стрельба прекратилась, и я бросился к своему бараку. «Стой, стрелять буду!», — раздался окрик. Быть пойманным в зоне означало смерть, и я надеялся только, что дверь в барак не будет закрыта изнутри. В это мгновение я совершенно выпустил из виду, что в тех лагерях её запирали снаружи после отбоя. Пара пуль из пистолета вонзилась в притолоку над моей головой. Я рванул ручку: на полу коридора вплотную сидели спасавшиеся от выстрелов. Через несколько минут вбежали Володя Тимофеев, Богдан и еще несколько молодых ребят — явных участников штурма. Оправдываться было бесполезно — в наших бригадах стукачи уцелели, так как не подверглись избиению, и отметили меня в своих кондуитах. Стреляли больше для острастки, и пули не достигали живых мишеней из-за преград бараков. Поэтому убиты были немногие, но зато надзиратели добили нескольких раненых железными палками. Общее число убитых не превышало десятка.

Мы были неподготовлены к решительным событиям, и на следующий день бригады мехмастерской, наиболее советские по своему составу, не отдавая себе отчета в действиях, вышли на работу и задним умом поняли, что наделали. Было не до выполнения заданий: нас бесконечно посещали вольнонаемные, имевшие пропуск в мастерскую, и выпытывали подробности событий, которые кто-то назвал «ленинским расстрелом», коль скоро он произошел в годовщину смерти Ленина.

Вечером, к стыду своему, мы узнали, что были единственными. Остальные бригады в знак протеста отказались выйти на работу и нас справедливо обругали штрейкбрехерами. Конечно, координации никакой не было, нас никто не предупредил, сами же не сообразили.

В последующие дни решили объявить забастовку и одновременно голодовку протеста. Стало ясно, что руководство находится в надежных руках. В бараках были зачитаны требования заключенных к администрации лагеря: вызов республиканского прокурора, прекращение непрерывных репрессий, наказание виновников пыток в изоляторе. Три тысячи зэков остались в бараках, не пошли в столовую и за хлебом, наотрез отказались работать. Надзиратели лебезили, уговаривали, но из задних рядов их обзывали палачами, убийцами, спрашивали, не устали ли они, добивая раненых. Ушли они не солоно хлебавши. Те, кто получали посылки, снесли остатки припасов в общую кучу и по-бригадно было организовано по сути дела символическое питание, так как посылки обязаны были храниться в каптерке, а на руки выдавали лишь необходимое на несколько дней. В первый день повара и пекаря вышли на работу, но сваренную еду пришлось из котлов ведрами вынести на помойку. Связь между бараками поддерживали ребята, доставлявшие уголь. Они передали поварам требование больше не готовить. Трубы пищеблока перестали дымиться, лагпункт производил грозное впечатление. Дни были морозные, безветренные, дым из бараков образовывал подобие серых длинных свечей. В зоне ни души. Тишина!

На второй и третий день стали забегать начальники. Им повторяли требования заключенных и категорически заявляли, что до приезда прокурора об окончании голодовки не может быть и речи. От связных мы узнали мрачную новость: бандеровцы на своем лагпункте, смежном с нашим, к забастовке не присоединились. Мы поняли, что центр смутьянов из Долинки разделился по лагпунктам, а связь между ними нарушена. К концу третьего дня из «Карабаса», где находились инвалиды и «слабосиловка», вышедшая из больницы, пришло тревожное сообщение о том, что их силы на исходе и они просят прекратить голодовку. Кое-как удалось уговорить. На четвертый день прилетели прокурор и высшее лагерное начальство. Они обходили бараки, выслушивали требования, ничего толком не обещали, но пригрозили, что если мы на работу завтра не выйдем, то будем отданы под суд за контрреволюционный саботаж (по статье 5814). С задних рядов кричали: «Долой! Мало вам нашей крови! Прокурора!» Не верили утверждениям чина, что он и есть прокурор. «Прокурор должен наказать виновных, а вы нам только угрожаете!»

Прокурор со свитой удалился, но оказалось, что немало людей он сумел напугать. Поползли разговоры об окончании назавтра голодовки. Молодые хлопцы, в том числе Володя, Богдан, метались, уговаривали... Наконец, решили устроить общее собрание и обсудить положение. Но что могли сделать пылкие и чистые дети, когда опыт последних десятилетий, чекистская машина террора, полное бесправие рабов, страшный произвол людоедов были против них. Одного движения Сталина было достаточно, чтобы всех немедленно перестреляли. Привычными доводами оказалось крайне легко разбить их шаткие в своей новизне предложения. Мне было ясно, что советское нутро брало верх, и если не вмешаться, то вынесут позорное предложение о сдаче. За эти дни я отчетливо понял, что участь моя все равно давно решена: приму я участие или нет — безразлично, все видели, как я вбежал в барак, когда в меня стреляли. На шее все равно висела тяжелая гиря лагерного срока за подготовку восстания. Настал момент оправдать это обвинение.

С легким сердцем я взял слово и начал убеждать продолжить забастовку. Сильных доводов я выставить не мог; так как мне тоже была ясна неизбежная расправа и месть чекистов. Но всё во мне говорило, что нельзя сдаваться — еще день-два, и мы одержим крупную моральную победу. Я говорил несвойственными мне туманными фразами и не было ясности и логики мысли, к которой я всегда стремился. Но в этой аудитории интуитивно я выбрал самый верный путь. Мне удалось убедить не идеями, а всем своим существом. Конечно, не обошлось без веских аргументов. Мое выступление сводилось к следующему:

— Раньше всех бросит голодовку «Карабас». Позор его опередить. Мы и так «отличились» выходом на работу в день после расстрела. Пусть возьмут слово те, кто может доказать, что сытые, здоровые люди с большим числом посылок и возможностями приработка должны бросить раньше всех голодовку. Виновников измены памяти погибших мы будем рассматривать только как предателей общелагерной честной, справедливой борьбы с местным произволом и беззаконием. «Мы ждем и запоминаем».

— Кончить голодовку мы можем только вырвав у прокурора и начальства согласие удовлетворить наши требования. Потом обещания, конечно, нарушат, но победа всё равно будет одержана нами. Следует думать не только о завтра, но и о послезавтра. У людей громадные сроки. Репрессии можно пережить, но победа даст нам право добиваться улучшений и тогда сами репрессии будут слабее.

— Для нас пустяк поголодать еще пару дней, но для начальства любого ранга каждый день нашего протеста может обернуться трагедией всей их жизни. И это обстоятельство для них важнее.

Саня Солженицын считал, что это лучший день моей жизни. «Твой голос переливался и звенел, как серебро. В твоем облике были убеждение и вера в свою правоту», - сказал он мне. Так или иначе, но предложение кончить забастовку было провалено. В своей дальнейшей судьбе я тоже не сомневался: с рук это сойти не могло, хотя я плёл всё в рамках законности...

На следующий день прокурор и начальство совершенно изменили тон. Они уговаривали по-хорошему, обещали всё исправить, репрессий не производить, виновных из лагерного начальства наказать. Нам было ясно, что это обман, и они обязательно возьмут реванш, но радостное сознание одержанной победы нас не покидало. Забастовка-голодовка длилась пять суток. Начальство отдало нам за эти дни весь хлеб, первые дни нам отпускали двойные порции. Кроме того, разрешили кино, выдали постельные принадлежности. Вскоре начали устраивать совещания бригадиров, успокаивать, но одновременно выпытывали, приглашали высказаться... Это было предвестием репрессий.

Стукачей из камеры «забоюсь» немедленно вывезли. Жертвы их пыток были выпущены на лагпункт, а когда начались репрессии, их куда-то отправили.

Расправа

Расправа началась через две недели. Из Караганды приехала бригада следователей, начались допросы. Мы нагнали, видимо, страху и первое время они не пытались арестовывать в зоне:

знали, что ничего не получится, боялись новых эксцессов. Первый арест был произведен в поле. Во время шествия на работу колонну остановили, ее окружила со всех сторон вооруженная автоматами и ручными пулеметами рота солдат. Нам приказали сесть. Такую команду я услышал в первый и последний раз. Незнакомый офицер предупредил, что оружие находится на боевом взводе, в случае нарушения порядка стрельба начнется без предупреждения, и, кончив речь, плотоядно облизнулся. После этого он выкликнул пять фамилий из числа ребят-связистов во время голодовки, которых засекли надзиратели. Всем было ясно, что расправы не избежать, но сопротивляться недельку-другую еще было можно. Людей не надо было отдавать. Посидели бы пару часов, начали бы кричать, напугали бы конвой и отвели бы нас на работу. Моральное право было за нами: ведь нам обещали не производить репрессий. Центр руководства забастовкой решил иначе. Они считали, что расплаты не миновать, но надо пережить эту фазу и нести факел борьбы в другие места. В таком рассуждении был смысл — сталинская деспотия была в своем зените. Названные ребята поднялись, не желая, чтобы из-за них морозились остальные, и подошли к конвоирам. На них немедленно надели наручники. После этой акции стали вызывать на допросы в зоне. Большинство возвращалось обратно. Всем передавалась главная установка: пережить трудное время и разносить всюду пламя борьбы, так как было ясно, что в таком составе нас чекисты не оставят, сладят с нами не мытьем, так катаньем, и обязательно развезут по другим лагпунктам.

При разделении нашего лагпункта тюремный изолятор остался на нашей половине, а больница — на другой. Оттуда под конвоем приводили врачей для осмотра больных, а на излечение переводили на украинский лагпункт. Солженицына уже несколько месяцев мучила опухоль. Время шло. Вначале врачи колебались в диагнозе, затем разделили лагпункты и произошли грозные события. Наконец, Саня добился перевода в больницу и в начале февраля покинул нас. Наша четырехлетняя жизнь под общим кровом, в теснейшем общении, окончилась.

Тринадцатого февраля мне приказали не выходить на развод, а часов в десять утра привели на допрос. Я знал, что на лагпункт мне не вернуться, поэтому простился с друзьями и попросил их позаботиться о моих пожитках, в которых были мои записи по механике, диалектике и кузнечная работа. Несколько следователей, половина которых были казахи, ждали меня. Они переговаривались на своем родном языке. На все вопросы я отвечал однотипно: «Нет, не знаю, не ведаю, не слышал, не видел...» Меня стали шантажировать остатком срока, но я отрубил: «Год или десять лет лагеря ничто по сравнению с вечной жизнью бессмертной души». Я давно понял, как с ними надо разговаривать, и поэтому держался крайне независимо и даже дерзко. Еще во время совещаний начальства с бригадирами мы с радостью отметили, что антисоветской политической подкладки под происшедшие события не подводят. Они считали, что это «волынка»1, то есть своего рода массовое хулиганство. Начальнички заботились о целости своих голов, так как за политический провал их могли бы всех перестрелять. На вопрос о моем участии в событиях я ответил, что хулиганством не занимаюсь, с хулиганами не вожусь, а являюсь, правда, не по своей вине, неудавшимся ученым. На случай, если им придет фантазия запутать меня в политическое дельце, которое они смогут пожелать испечь, я объяснил, что хорошо понимаю, почему они выдумали слово «волынка» и сумею доказать их намерения, используя некоторые свои соображения для защиты. Наглостью и дерзостью к тому времени удивить их было невозможно: из общего уровня я не выделялся. Они погуторили на непонятном мне языке, и меня отвели в лагерную тюрьму.

1 За организацию «волынки» судили человек пять, за избиение стукачей — примерно столько же. С нашего этапа было отправлено человек Двести штрафников. Из них че­ловек тридцать получили шесть месяцев штрафного бара­ка, остальных распихали по лагпунктам. Расстрелов не было.
Бандеровцы в «волынке» участия не принимали, но за свое вызывающее поведение, протесты и несомненное учас­тие в избиении стукачей подверглись куда более суровому наказанию: семьсот человек отправили в Джезказган и дол­гое время их выводили на работу в кандалах. Но наказание не подействовало и через несколько лет они оказались сно­ва возмутителями

Изолятор был построен год назад. Каменные стены еще не обсохли, в углах был иней, так как печи почти не топили; выбитые во время штурма стекла не вставили, а сами зэки заткнули их тряпками. Помещение отапливалось теплом человеческих тел. Потянулись тюремные будни. На допросы меня не вызывали, и я просидел так полтора месяца.

В тюрьме я сдружился с татарином Юсупом. Он был родом из Азербайджана, сын высокопоставленных партийных работников. В тридцать седьмом сталинский сатрап Багиров пересажал всех из своего партийного окружения, предъявив им обвинение в желании оторвать Азербайджан от СССР. Допросы главных деятелей вел сам Багиров. Восточная изощренность этого сатрапа не знала пределов. Он обрушил град страшнейших пыток на своих недавних сотрудников и близких людей. Юсуп тогда был еще юношей. Ему перебили нос, несколько раз завязывали в смирительную рубашку, он ослаб настолько, что заболел чахоткой... В его родительском доме было вытравлено понятие о религии, и в детстве он ничего не слыхал о магометанской вере, но под влиянием поучений друзей и всего пережитого вернулся к заветам предков. Человек он был прекрасной, необыкновенно чистой души, и на него, безусловно, можно было положиться.

Польский еврей, портной, ждал освобождения, а пока что рассказывал много интересного о движении сторонников Жаботинского в предвоенной Польше. Третьим обитателем камеры был громадный детина, по профессии — уголовник, по недавнему прошлому — власовец. Из его рассказов, впрочем, следовало, что в Германии тоже он промышлял воровством и грабежами; о своих ратных подвигах он умалчивал. Воров в особлаге не жаловали и, возможно, он придумал про власовца, чтобы реабилитировать себя в глазах окружающих.

В первую неделю пребывания в тюрьме разнесся слух, что горит «новый док» (деревообделочный комбинат). Строения дока почти все были деревянными. Под знойным солнцем и ветрами Казахстана дерево высохло и горело, как порох. К вечеру от дока остались один головешки. На его строительстве работали только бригады с бандеровского лагпункта. Всем нам было ясно, чьих рук это дело. Для себя я назвал эту операцию «похороны викинга», так как среди нас шумным успехом пользовалось произведение Персиваля Рена того же названия и с похожей фабулой. Викингами были для меня все борцы, сложившие голову в борьбе с террором. Много красочных, блестящих, сильных, несгибаемых разнообразных людей встретил я в особлаге. Жизнь там была чрезвычайно богата событиями. Можно бы вспомнить ряд интересных, содержательных эпизодов, из которых читатель почерпнул бы ценный материал. Об особлаге следует написать отдельную книгу, и в глубине души я надеюсь, что этот пробел будет восполнен кем-либо из молодых очевидцев.

Однажды ночью мы были разбужены и переведены в другую камеру. Начались сборы на этап. Тем, кому задержали посылки на время посадки в изолятор, раздали их перед отправкой. Началось дикое обжорство, но другим перепало мало, а обо мне и Юсупе вообще забыли. Мы были не в претензии: ребята из других камер не могли нас знать. Большой удачей было то, что Мочеховский, руководивший обыском и выдачей вещей, пропустил мои записки. С его на этот раз легкой руки, тюремщики и конвоиры на моем тяжелом пути штрафника один за другим пропускали эти рукописи. В пути у меня отобрали только в Спасске книжечку с напечатанными типографским способом двенадцатью евангелиями. Рядом отбирали куда менее подозрительные и крамольные вещи, мне же удалось провести мое сокровище через двенадцать обысков, свирепых и придирчивых, ибо нас везли как опасных бунтарей и смутьянов.

Наш этап прошел через Павлодар, Омск, Караганду и прибыл в Спасск, который был прозван лагерем смерти, так как в нем производили расстрелы и умирали тысячи инвалидов и неизлечимых больных. Нас встречали и провожали как штрафников, соответственно, держали в наиболее тяжелых тюремных условиях, главным образом в подвалах, казематах, штрафбараках. Мы всегда с радостью читали там, на стенах уборных: «Привет героям Экибастуза!» или аналогичные надписи. Строго говоря, подлинно героического мы не совершили, но доказали то, что мне давным-давно было ясным, и что я старался внушать другим:

— Борьба со сталинизмом даже в самых тяжелых условиях лагерей — возможна и необходима. Она увенчается успехом, если отбросить рабий страх и стряхнуть гипноз, нагнетаемый органами подавления.

— В целом сумма репрессий за активные, смелые, дружно проводимые действия гораздо меньше, чем когда начинается взаимная продажа даже при пустяковых нарушениях.

— Чекисты наглы, кровожадны, беспощадны, когда их боятся. Достается гораздо меньше тем, кто понимает шаткость положения прислужников режима, умеет нащупать слабое звено в их рядах и взаимоотношениях и, главное, дает отпор. Под натиском людей доброй воли зло отступает.

Забастовка трех тысяч человек впервые доказала возможность открытой борьбы легальными средствами с произволом сталинских сатрапов, когда система подавления и террора была доведена до предела. Мы нанесли поражение чекистам, пронзили сердце особлагов, после чего началась вереница непрерывных уступок и смягчений, и показали дорогу всем, кто хотел вести борьбу с произволом и унижением человека. Эхо быстро разнеслось по империи ГУЛАГа и стали возможны последующие возмущения в Джезказгане, на Воркуте и в других местах, окончательно добившие массовое рабовладение в стране.

Шестимесячное путешествие в качестве штрафника, пребывание в штрафизоляторе Спасска, столкновения со следователями, встречи с простыми тружениками, водворение в «спокойный» лагпункт Караганды, освобождение из лагеря и «вечная» ссылка в Северный Казахстан, оказавшаяся, к счастью, трехлетней, будут, если представится возможность и время, описаны во второй книге этих «Записок».