А. Арьев. Преображение ума

Размышляя о судьбах русских людей с благородно открытым сердцем и независимой мыслью, одним из которых был скончавшийся в Париже 18 ноября 1987 года Димитрий Михайлович Панин, обреченно наталкиваешься на необходимость касаться кромешных периодов нашей истории. Как будто безблагодатная жизнь современников — непременный залог ниспослания благодати на избранных судьбой героев. Все те доблестные черты, которые явили себя в духовном — даже физическом! — облике Панина, словно бы нарочно стерты, не поддаются выявлению, когда глядишь на эпоху в целом. Случай Димитрия Панина настолько ярок, что речь может идти даже не о конкретных десятилетиях XX века, но о некоторой доминанте исторической жизни. Типическое переливается в ней аморфным бессодержательным месивом, зато крайность глядит путеводной звездой.

К печальным обстоятельствам русской истории причисляют отсутствие в ней рыцарства. Вытекающие из этого факта последствия малоприятны. Еще в XIX веке почтеннейший писатель и историк Михаил Погодин имел смелость умозаключить: «Честь — не русское понятие». В наши дни пошли и еще дальше. Объявляется, что и «свобода» — понятие не русское. У нас, мол, есть «воля»....

Все эти соображения можно счесть «наветами», когда они исходят от разрушителей или врагов России. Что им до того, что самые свободные люди гноились у нас в монастырских узилищах, превращенных затем в большевистские казематы, что люди чести гибли на дуэлях и в усобицах, а рыцарей перманентно изгоняли из отечества, когда они не покидали его сами.

Неотличимая от разгула «воля» в кризисные эпохи ведет к утверждению и прославлению «революционного правосознания». Аеще на более глубоком уровне наш надрывный полет души сквозь все божеские и человеческие заповеди распахивает двери в хаос. За этими дверьми ожидается «слияние со стихией». Во всем этом просматривается восхитительное и уникальное своеобразие национальной жизни. В свободе же — то ли «буржуазный», то ли «демократический» предрассудок. А главное — мелкий соблазн, чечевичная похлебка, за которую покупают нашу бессмертную православную душу.

В «наветах» скрыта, однако, и уязвляющая сознание русских людей правда. Признавая ее, мы отказываемся от пошловатой самовлюбленности, открываем пути к нравственному совершенствованию. В такие мгновения мы не боимся из всех западных мифов сильнее всего сопереживать мифу о полубезумном рыцаре, мифу о Дон Кихоте. Потрясения нашей истории связаны не с тем, что Россия временами слабеет, а с тем, думал Панин, что она спорадически звереет, как это случилось в 1917 году.

...Нельзя, конечно, сказать, что одна нация нравственнее другой. В мире господствует своего рода «закон сохранения нравственной энергии». И даже когда она видимым образом убывает из общества в целом, она наполняет сверх всяких «норм» души отдельных людей. Переходя на язык Панина, обобщим: разреженное нравственное поле подразумевает образование областей этических «густот».

В советском XX веке эти области «густот» обнаруживаются в сердцах людей, изведавших рабский труд концентрационных лагерей и беспросветный гнет тюрем, людей, познавших на собственном опыте все виды унижения человеческого достоинства.

Димитрий Панин, наследник мятежных стрельцов и потомственных дворян, провел в советских тюрьмах, лагерях и шарашках 13 лет. Плюс три года в ссылке. Арестованный по доносу «друга» в 1940 году, он освободился в 1956-м. Без реабилитации. Своих антисоветских взглядов он не таил.

И все это беспросветное время он думал о возрождении России — «вплоть до нового крещения Руси». В этой мысли красоты, конечно, больше, чем во всей коммунистической утопии.

Дело тут не в том, чтобы еще раз загнать народ в Днепр. Дело в ином, в тягчайшем опыте, когда жизнь становится олицетворенным свидетельством уничтожения десятков миллионов лучших соотечественников (в борьбе со злом первыми погибают достойнейшие — в этом сомнений быть не должно). «У переживших эту трагедию нет отечества, — говорит Панин. — Оно должно быть завоевано».

Мысль о спасении России и мысль о ее новом завоевании соседствуют у Панина, едва ли не являясь символом его гражданской веры. Она рождается из его христианского опыта, из его христианской философии. Если «в начале было Слово», то за ним последовали не слова, а действие, созидание — вот достойное современного христианина кредо. «Всему предшествовал творческий замысел Бога, — пишет Панин, — определивший полный цикл развития вселенной».

«Держава Созидателей», последняя из работ Панина, законченная в год его смерти, покоится на этом основании, на этой скале. С нее земные цели видятся в ином свете, в том числе и главная забота переустроителей жизни — борьба за справедливость.

Для человека гонимого, подверженного неисчислимым репрессиям, особенно может стать догмой то, что нет в нашей земной жизни ничего выше справедливости. Как не превозносить ее, если и сам автор «Державы Созидателей» шестнадцать лет подряд противостоял ее антиподу — несправедливости.
Тем поразительнее тот бросающийся в глаза факт, что основные положения «Державы Созидателей» о справедливости как бы умалчивают, едва ли не игнорируют ее. У Панина основное содержание нормальной общественной жизни — это «возвращение к Богу», «милость к падшим», «не мстить за старое», «жалеть людей» (и «не жалеть на них денег»), «относиться к разрушителям (коммунистам) как к неполноценным братьям».

Говоря еще более простым языком, панинским «языком предельной ясности», заключим: благородство и великодушие — выше справедливости. В том числе конфессиональной, национальной и социальной.

Этот принцип и отличает концепцию Панина от всех революционных концепций построения нового общества. Слишком часто борьба за справедливость приводит к крови. И до сегодняшнего дня мир заливается кровью именно под этим лозунгом.

Но если, как полагает Панин, — и с этого он начинает рассуждение в «Державе Созидателей» — «в XX веке христианская цивилизация — ведущая» и все мы плывем «в одной барке», то и общество нам следует строить, исходя из христианских начал и принципов. Революции на земле существуют в самых разных формах. Димитрий Панин признает из них единственную — «революцию в умах». При всей ее неосязаемости — это самая трудная и самая достойная из революций.

При наглядной христианской насыщенности панинские тексты не являются «богословскими трудами» (хотя высоко оценены и о. Александром Шмеманом, и о. Александром Менем), но — «моделями мироздания». Так понимал свою задачу и сам мыслитель, создавший оригинальную концепцию мира-маятника и всеобъемлющую Теорию густот.

Поэтому для Панина, инженера по профессии, возможно сказать: «Быть Творцом означает также быть Экспериментатором». Из этого постулата естественно выводится проблема теодицеи, объяснения заполненности мира злом в присутствии Всеблагого начала. Проблема, центральная уже для Достоевского. Тем более — для человека, прошедшего советские лагеря смерти.

Все человечество Панин делил на созидателей и разрушителей. Первых, полагал он, на свете меньше. Но это люди доброй воли, и единственно они способны построить на земле Державу Созидателей.

Подобной лексикой пользовались и противники Панина, «каиново отродье». Важно подчеркнуть, что она имела у них противоположный знак, соблазняла людей мифами о материальном потреблении как неопровержимой цели человеческого развития.

Философия Панина одухотворена иным убеждением: «Физический мир был создан последним и дальше других миров от божественного совершенства и гармонии».

В этот физический мир послан человек — для испытаний, порой превосходящих осознанные им возможности. Но достичь духовной просветленности вне этих испытаний шансы ничтожны. «...Испытание доктрин, определяющих отношение человека к миру, — пишет Панин в лагерных записках «Лубянка — Экибастуз», — происходит именно и только в страшных, а не в благополучных условиях».

«Хозяева жизни», апологеты комфорта и благополучия, обречены на поражение, на разложение духовное, а затем и физическое. «Доктрина коммунизма удобна для подавления, угнетения и уничтожения простых людей, — продолжает Панин, — но одновременно она превращает многих своих последователей в предателей, стукачей, рабов отживших формул, лжецов, трясущихся над своей шкурой, не способных к протесту и объединению».

Большевики не осознавали, что такое братство, ненавидели свободу, но равенство пропагандировали усердно. Его иллюзия и составляла, собственно, нравственное обоснование их строя. Панин разрушает и этот фундамент: «Стремление к так называемому равенству — проявление зависти», — говорит он.

Даже зная, что «равенство» возможно лишь в нищете, отказаться от него как от самоочевидной и справедливой доктрины невероятно трудно. Особенно в среде, где давно преклоняли колена перед нищими духом, в среде, где самого Христа со щемяще сладостным чувством узнают непременно «в рабском виде».

Панин был тверд и в этом раздирающем человеческую совесть вопросе. «Непонимание особенности разделения рода человеческого на созидателей и разрушителей, на авелей и каинов, и соответственно отсутствие борьбы с наиболее опасными разрушителями» он ставит в упрек всему христианству на первой же странице «Державы Созидателей».

Панин призывал к созданию Общества Независимых, а не «общества равных». Это означало, что основная тяжесть ответственности за бедственное состояние мира лежит не на разрушителях, а на созидателях, на людях доброй воли.

«В создавшемся положении в мире виноваты прежде всего христиане», — писал он, вменяя им в вину в первую очередь «нарушение единства христианского мира». То есть Панин осуждал за разделение Церквей верующих в Спасителя. И отколовшимися он считал не католиков, а православных.

При всей критике состояния современных демократий, напоминающей, кстати, критику — тех же лет — своего младшего товарища по Марфинской шарашке Александра Солженицына, русский христианин считал католическую Церковь достойным гарантом духовной стабильности свободного мира. В отличие от подавляющего большинства верующих, на родине Панин имел смелость заявить: «Моя ставка — на Запад».

Объяснимся: Запад для Панина — плацдарм, а не приют. «Западником» в традиционном понимании этого слова он вовсе не был. В Европе он ценил не прогресс, не демократию, а те свободно сохранившиеся институты, что исчезли или были изувечены в России; недоверие к классовой борьбе как к «ловушкедля всеобщего порабощения»; умение граждан жить по свободному выбору наперекор желаниям и тем самым признание того важного обстоятельства, что к свободе путь лежит не через волю, а через «полусвободу»; приоритетное положение людей умственного труда по сравнению с интеллигенцией; сохранение во многих странах наследственной монархии и тем самым ограничение «власти политиков»; а пуще всего — устоявшую среди соблазнов и террора тоталитарных режимов католическую Церковь. То есть на Западе Панин ценил то, на что наши православные соотечественники часто смотрят пустыми глазами и в чем их укорял даже такой нелицеприятный критик чужебесия, как Достоевский: «Вы считаете, что на Западе померк образ Спасителя? Нет, я этой глупости не скажу».

Запад устоял не благодаря доносящейся на Восток проповеди эгалитарного смешения, а благодаря, как представлял это себе Панин, исповеданию «спасительного принципа» Единого Бога, внятному, естественно, лишь «имеющим уши».

«Но тут уже не философия, а вера, — процитируем еще раз Достоевского, — а вера — это красный цвет».

На этот раскаленный, пламенный цвет Панин окончательно вышел в лагере — на сороковой день неизлечимого, смертельного недуга. В этот день по всем законам развития болезни он должен был скончаться. Но неустанная молитва сотворила чудо: именно в эту последнюю минуту началось выздоровление. Замечательно, что в деталях сходный путь к вере выпал и Солженицыну...

Великий русский хирург Николай Пирогов говорил, что если имя Бога срывается с уст в самые драматические, страшные минуты жизни, то недостойно забывать о Нем в дни покоя и благоденствия. Просто следовать убеждениям — этого человеку мало. Они должны быть проверены еще и нравственным чувством. Мерило в таком случае одно — Христос.

Сегодня кажется несомненным, что достоинство, честь, рыцарский дух, столь редко приводящие людей в нашем смиренном отечестве к откровению и благодати, привлекут внимание к духовному пути Димитрия Панина раньше, чем к чьему-либо другому. Жить без подобного нравственного вектора вскоре станет просто невмоготу.

Андрей Арьев