Несколько слов о Санженоженском

Так ласково с лагерных времен я называл Солженицына. В моих «Записках» я вспоминаю только хорошее о нем и называю его другом. Но ведь говорится так: «Скажи, кто твои друзья, и я скажу, кто ты». Совершенно разумно. Я продолжаю с ним переписку, хоть не перестаю возмущаться его поведением на Западе. Почему? До последнего времени я не мог на это дать ясного, вразумительного ответа. Мое объяснение, что произошла смена силового поля, в котором он был, — верное. На большинство людей это поле действует. Но в Солженицыне произошло настолько коренное изменение, что я просто не узнаю этого человека. Дело уже не в силовом поле, изменилась субстанция человека.

Чтобы понять причины этого явления, надо вспомнить немножко прошлое. Я вставал на дыбы, когда Солженицын хотел из подполья выйти наружу. Я ему приводил целый ряд доводов. Потом я письменно изложил ему десять пунктов моих возражений. К сожалению, я их уничтожил при отъезде. Но несколько из них все-таки врезались в сознание, потому что жили вместе со мной. Я ему написал примерно так: «Хозяин не потерпит садовника, который у него в саду сеет какие-то неприятные или даже ядовитые цветы и растения. Эти растения будут вытоптаны, а с садовником хозяин поступит в меру своего усмотрения — может, он его и уничтожит». Ведь действительно тогда было так, как я думал: в больницу бросят человека, в дурдом или в лагерь. Другой пункт был уже довольно близкий к тому, что я имею сейчас сказать: «Когда ты в подземелье, в подполье, то представляешь собой замаскированную батарею. Ты стреляешь тогда, когда хочешь, когда считаешь это удобным, чтоб нанести наибольший вред врагу и вместе с тем чтобы твоя батарея была не замечена врагом. Вот твое главное преимущество. Кроме того, если ты находишься в таком благоприятном положении, то являешься свободным творцом; никто на тебя не давит, самоцензура никакая не действует. Ты творишь действительно в условиях полной свободы. Бояться тебе нечего, меры все приняты. Ты хорошо спрятал свое достояние; все разумно, все предусмотрено. И ты спокойно думаешь, работаешь, пишешь на всю железку. Это огромное твое преимущество. Но вот ты сам себя открываешь, ты пишешь об Иване Денисовиче. Вещь, вообще-то, с точки зрения цензуры очень сомнительная. Тобой начинают интересоваться, за тобой начинают следить, твои бумажки будут проверять, находить, контролировать. На примере Сахарова особенно ясно, что он получил за свое прямодушие. И тут невольно обязательно начнет работать самоцензура, стремление подогнать свою работу под «Новый мир», чтобы ее опубликовали. Начнутся сознательные искажения, порча своей вещи. И порча прибора, который, я считаю, есть у каждого для восприятия искусства, а у художника еще и для воспроизведения искусства».

Скажу еще одну вещь, которую я все время годами вынашивал. Я сам не человек искусства, но оно меня живо интересовало. В условиях советской власти люди искусства — это какие-то проститутки. Если человек искусства идет в линию, то он — мразь и ничтожество. Если он что-то начинает выдавать хорошее или частично хорошее, то он уже против этого режима. Начинается его борьба с ним; со стороны системы на него производится очень сильное давление. И вопрос стоит так: каково давление, каковы силы, которые на тебя брошены, каковы цели, которые ты сам перед собой поставил, соразмерил ли ты свои силы? Получается, что действующей густотой является банда, которая располагает всеми средствами давления. Густотой сопротивления являешься ты — маленький человечек. Скульптор Неизвестный, к примеру, ограничивал себя очень небольшим кругом возражений, поэтому в общем его терпели, даже заказывали ему правительственные скульптуры. Но как только он стал неудобен, неугоден своими произведениями, с ним расстались. Выперли его все равно из страны, хоть как врага не рассматривали.

Санженоженский не рассчитал своих сил. Он хотел быть не только великим писателем, но и великим политиком, и пророком, и моралистом, и обличителем этого режима, его неправды. Но при таком составе преступления, лучше сказать — при таком отношении к своей личности — Санженоженский сам накликал на себя беду, попал под давление, которое очень трудно выдержать. Проблема была в противостоянии одного человека, правда защищенного общественным мнением Запада, всей этой страшной лжи. Надо сказать, что внешне Солженицын выдержал. Но какой ценой! В одном из пунктов, правда довольно смутно, я говорил ему об этом. Сейчас я говорю гораздо более отчетливо, сейчас я уже пришел к окончательным выводам.

Тогда я говорил так: «Прибор искусства в человеке может не выдержать. Прибор хрупкий; в определенных хороших условиях работает, а дальше замолкает, искажается, и, собственно говоря, в человеке художник кончен, уничтожен». Мы наблюдаем это у многих советских писателей, которые, как Леонов*, начинали как писатели, а кончили как дерьмо. Есть куча таких писателей. Лавренев хоть кое-что сумел сделать**, Соболев оставил «Капитальный ремонт». Но тогда я не сделал необходимого вывода, который, собственно, является ключом для объяснения загадки Санженоженского: страшное давление, которое было на него со всех сторон оказано, не только исказило прибор искусства, но почти что его уничтожило. Почему я так считаю? Потому что все его вещи, заслуживающие внимания, написаны на уровне Гарина. Помните «Детство Темы», «Гимназисты», «Студенты»? И на таком уровне надо писать. Все вещи Солженицына, написанные на уровне Гарина и не хуже его, были написаны в подполье. Это «В круге первом», «Раковый корпус», самая лучшая его вещь «Дороженька», которую он не понял и сам уничтожил, маленькие рассказы, тот же самый «Иван Денисович». «Ивана Денисовича» исказили уже в журнале. Дальше пошло искажение и других вещей. Что же он написал, когда открылся? Да в сущности, ничего. Как художник он кончился. Даже в период советской власти, когда произошла смена Хрущева Брежневым, шла ломка его прибора. Потому что «ГУЛАГ» — это хорошая, нужная вещь, собрание документов, свидетельских показаний, но собственно его мысли там нет. Мысли свои он соединял с мыслями, подсказанными ему, которые брал у умных людей, а не у дурачков. Так что «ГУЛАГ» — это не произведение искусства, но хорошо скомпонованные свидетельские показания, в которых он кое-что, может быть, и вложил от себя. Во всяком случае, это его постановка, план, объяснения, система. Правда, когда имеешь такой материал, он сам подсказывает, как его организовать. Но не буду умалять Санженоженского. Он сработал здесь как компилятор, как сборщик сведений и как их оформитель.

* Разоблачительные ранние романы Леонова «Вор» и «Барсуки» сменились на склоне его жизни «Русским лесом», прославляющим советский патриотизм.
** Видимо, Д. Панин имеет в виду «Разлом» Б. Лавренева.

«Август четырнадцатого». Это же никуда не годная вещь! Он объяснял свой подход к творчеству так: он — художник, который должен описывать то, что видит. Верно. Но какая большая разница с прежним Солженицыным. И даже в его концепции допущена грубая ошибка. Чушь собачья, что из-за провала Самсонова сама Россия провалилась. Надо ж было такую глупость сказать! Наоборот, наступление Самсонова было необходимо. Иначе немцы разбили бы Францию, а потом на нас обрушились бы. Все у Санженоженского ненастоящее; это не офицеры, не тогдашние солдаты, а ряженые советские красноармейцы. Это не идет. И дух не передан. Так что можно считать, что если «Август» не полный его провал, то наполовину.

А что он написал художественного за границей? Он считает, что «Ленин в Цюрихе» — художественное произведение. Но это его окончательный провал. В «Августе четырнадцатого» какие-то странички все-таки есть приличные, на уровне «Круга»*. Здесь же просто не на чем остановиться. Какая-то серая, безмозглая вещь; идеи там не поймешь какие: разговаривают, не разговаривают. Что это за художник, что это за Prix Nobel**, у которого ничего не поймешь? Арманд не вылезала от Ленина, была его любовницей. Тени. Единственно хорошая строчка — это огненная спираль в голове Ленина: у него же страшные были головные боли. Какой-то женский голос спрашивает об огненной спирали. Хорошо здесь образ найден. Кое-что от прибора у Санженоженского осталось, не целиком он разрушен.

Сейчас он — историк, и, слава Богу, неплохой. По той простой причине, что у него осталось в голове то, что ему вложили в нее Панин и другие люди, осталась их точка зрения на несчастный переворот в нашей стране, на его причины, правильная оценка февраля, октября, коммунистов, Ленина, Сталина. С этого он не сходит, и поэтому у него история будет вполне удовлетворительно изложена. Если он, конечно, не сделает какого-нибудь зигзага в сторону. Но это не заметно. Он уже выехал на полосу в лес, он уже идет по этой полосе.

Его художественное произведение «Узлы»*** я разделил бы на две части. Первая — исторические воспоминания о Николае II, об Александре III. Все это написано по мемуарам, и написано хорошо, со знанием дела. Солженицын — работяга, он изучает все, достает всякие сведения. В общем, это история для детей, для юношества, написанная Клавдией Лукашевич. В детстве я читал у нее про оборону Севастополя, про Суворова. Для детей это было очень хорошо. С исторической вещью Солженицына я начинаю еще только знакомиться. Есть удачные куски. Например, в «Октябре шестнадцатого» демонстрация против правительства. Несчастные городовые, у которых даже оружия огнестрельного нет, а только шашки, стараются ее прекратить, но их забрасывают камнями. Это, может, даже на уровне искусства. Какой-то кусочек его прибора еще работает, и, дай Бог, — я ему всяческого добра желаю — этот приборчик немножко подправился и даст возможность ему совершить не только переклад Истории на язык образов, но создать произведение искусства. Это мое пожелание. Я не настаиваю, что прибор разрушен окончательно; его частичка еще работает и может давать неплохие отдельные страницы.

* «В круге первом».
** Нобелевский лауреат (франц.).
*** «Красное колесо».

Теперь подхожу к выводу о его личности, который я до сих пор не сделал. В десяти пунктах его нет. Повторяю, я к нему пришел только теперь. Итак, шло разрушение прибора. Все это давление, все невзгоды, преследования, обыски, вызовы мало того что исказили и почти уничтожили его прибор, но подействовали на его душевный склад. Прибор художника связан с его душевным складом. Ведь это не отдельный прибор, который где-то хранится в отдельном ящике. Нет, прибор этот очень тесно связан с мириадами трансфизических каналов в душе. И вообще, что такое этот прибор? Он — часть души, строй души, густоты сгущения особым образом души. У обычных людей эти густоты дают чувства, переживания, жалость, злость, месть; эти густоты работают. А у настоящего художника мало того что они работают, и во всяком случае хорошо работают, — они должны быть еще очень чувствительными; не дубиной же он будет. И кроме того, они должны в его сознание подавать какие-то сигналы, из которых складываются образы. Если они складываются оригинально, затрагивают людей, это будет уже искусство. Если мы говорим об искажении прибора искусства у человека, то тем самым говорим об искажении его души. Прибор нельзя уничтожить совсем. Что-то остается, слишком богатая вся система душа-мозг. Половина мозга вообще может не работать. У Ленина из мозга камень образовался, и непонятно, как кровь туда проходила, и все-таки до своего конца он давал мысли по своей линии, пускай искаженные и страшные, на уровне всего предшествующего периода. Природа страшно экономна, но в данном случае, наоборот, дает огромные запасные возможности. Такие огромные запасные возможности есть и в душе. Если человек сознательно понимает это, обращается к Богу, по-настоящему часами молится, то, возможно, он может исправить этот прибор. У Солженицына для исправления прибора может быть этот путь. Но это вовсе не путь холодного признания: «Я — православный». Такой путь ровным счетом ничего не дает.

Искажение прибора, происшедшее у Солженицына, равносильно страшному искажению его души. И я вижу теперь, что это не тот Саня с его недостаточками, которые мы знали, — скупой, эгоист, ценивший особенно себя, — и которому мы всё прощали, извиняли, потому что считали: у него свои недостатки, у нас свои. Это было на уровне нашего братства, товарищества и не выходило за его пределы. Но вот когда прибор испорчен, душа приведена в смятение и хаотические каналы перерезаны, все у него приобрело грубые, жестокие, отвратительные черты. Уровень теперь его другой. Искажена его душа в результате давления системы, которое он не выдержал. Он оказался побежденным системой. И перестал быть Саней Солженицыным.

Мне теперь совершенно ясно, что Санженоженский не тот человек, который был нашим другом, которого мы любили, с которым те, кто получали посылки, их делили. (Конечно, пайку никто из нас не делил.) Но он был далек от того, чтобы делиться своими посылками, Бог с ним, мы на это тоже не обращали внимания. Раз он писатель, это правильно, пускай он себя поддерживает. Мы ему создавали условия для его работы.

После шестьдесят второго года мы с ним виделись редко, я уже отдалился от него. Он не мог мне простить моего противостояния ему, потому что до последнего времени я действительно считал, что его прорыв в свет — это ошибка. Правда, одно время я убедился, что не так уж это плохо. В общем, пока мы были в Советском Союзе, больших его изменений не на чем было проверить. Может, они тогда уже произошли, но проверить я их не мог, потому что, как уже говорил, виделся с ним очень редко, минуты считанные. Уловить тогда эти изменения я был не в состоянии. Когда он приехал на Запад, обстановка была другой и силовое поле было с него снято. Силовое поле заставляет людей действовать совместно, иметь какое-то чувство локтя, как говорится. Все это исчезло. Он теперь великий, он — Prix Nobel, он — на Западе, у него свои задачи. И тут проявились всеего отвратительные новые качества. Это был не тот человек, которого я любил, считал своим другом. Появился чудовищный человек в результате совершенно для него непосильного противостояния системе, которое внешне он вроде выдержал, а по сути дела оказался совершенно сломленным. Поэтому свойства, которые у него проявились в отношении меня, проявятся и проявляются в отношении любого человека. Такова его природа, и, следовательно, он теперь новый человек. Искажение его личности объясняется также ГУЛагом, в который он сам себя посадил в Америке. Как он мог это сделать? Как он мог окружить себя какими-то охранниками? Зачем? Кто ему угрожает? И почему вдруг он против какой бы то ни было революции, против свержения режима? То есть занял явно изменническую линию. Как же так? Как это все объяснить? В физике мы объясняем малейшее отклонение прибора, если оно систематически повторяется. Поведение Солженицына более сложно объяснить, но объяснить его нужно, иначе мы в каких-то потемках живем, в каких-то миражах, фантомы какие-то нас окружают. Нет, это реальный мир. И этот реальный мир доступен наблюдениям, изучениям и правильным выводам. Чтоб прийти к этим выводам, мне пришлось все-таки, уже зная хорошо Санженоженского, и то через столько лет, просуммировать опыт десятилетий. И все сводится... (Обрыв записи.)