41. Еще одно

Муж и жена Герасимовичи поцеловались.
Муж был маленького роста, но рядом с женой оказался вровень.
Надзиратель им попался смирный простой парень. Ему совсем не жалко
было, чтоб они поцеловались. Его даже стесняло, что он должен был мешать им
видеться. Он бы отвернулся к стене и так бы простоял полчаса, да не тут-то
было: подполковник Климентьев велел все семь дверей из следственных комнат в
коридор оставить открытыми, чтобы самому из коридора надзирать за
надзирателями.
Оно-то и подполковнику было не жалко, чтобы сви- {305} данцы
поцеловались, он знал, что утечки государственной тайны от этого не
произойдет. Но он сам остерегался своих собственных надзирателей и
собственных заключенных: кой-кто из них состоял на осведомительной службе и
мог на Климентьева же капнуть.
Муж и жена Герасимовичи поцеловались.
Но поцелуй этот не был из тех, которые сотрясали их в молодости. Этот
поцелуй, украденный у начальства и у судьбы, был поцелуй без цвета, без
вкуса, без запаха -- бледный поцелуй, каким может наградить умерший,
привидевшийся нам во сне.
И -- сели, раздел?нные столиком подследственного с покоробленной
фанерной столешницей.
Этот неуклюжий маленький столик имел историю богаче иной человеческой
жизни. Многие годы за ним сидели, рыдали и млели от ужаса, боролись с
опустошающей бессонницей, говорили гордые слова или подписывали маленькие
доносы на ближних арестованные мужчины и женщины. Им обычно не давали в руки
ни карандашей, ни перьев -- разве только для редких собственноручных
показаний. Но и писавшие показания успели оставить на покоробленной
поверхности стола свои метки -- те странные волнистые или угольчатые фигуры,
которые рисуются бессознательно и таинственным образом хранят в себе
сокровенные извивы души.
Герасимович смотрел на жену.
Первая мысль была -- какая она стала непривлекательная: глаза подведены
впалыми ободками, у глаз и губ -- морщины, кожа лица -- дряблая, Наташа
совсем уже не следила за ней. Шубка была ещ? довоенная, давно просилась хоть
в перелицовку, мех воротника проредился, пол?г, а платок -- платок был с
незапамятных врем?н, кажется ещ? в Комсомольске-на-Амуре его купили по
ордеру -- и в Ленинграде она ходила в н?м к Невке по воду.
Но подлую мысль, что жена некрасива, исподнюю мысль существа,
Герасимович подавил. Перед ним была женщина, единственная на земле,
составлявшая половину его самого. Перед ним была женщина, с кем сплеталось
вс?, что носила его память. Какая миловидная свежая девушка, но с чужой
непонятной душой, со своими корот- {306} кими воспоминаниями, поверхностным
опытом -- могла бы заслонить жену?
Наташе ещ? не было восемнадцати лет, когда они познакомились в одном
доме на Средней Подъяческой, у Львиного мостика, при встрече тысяча
девятьсот тридцатого года. Через шесть дней будет двадцать лет с тех пор.
Теперь, обернувшись, ясно видно, что были для России год Девятнадцатый или
Тридцатый. Но всякий Новый год видишь в розовой маске, не представляешь, что
свяжет народная память со звучаньем его числа. Так верили и в Тридцатый.
А в тот-то год Герасимовича первый раз и арестовали. За --
вредительство...
Началом своей инженерной работы Илларион Павлович застиг то время,
когда слово "инженер" равнялось слову "враг" и когда пролетарской славой
было подозревать в инженере -- вредителя. А тут ещ? воспитание заставляло
молодого Герасимовича кому надо и кому не надо предупредительно кланяться и
говорить "извините, пожалуйста" очень мягким голосом. А на собраниях он
лишался голоса совсем и сидел мышкой. Он сам не понимал, до чего он всех
раздражал.
Но как ни выкраивали ему дела, едва-едва натянули на пять лет. И на
Амуре сейчас же расконвоировали. И туда приехала к нему невеста, чтобы стать
женой.
Редкая у них была тогда ночь, чтобы мужу и жене не приснился Ленинград.
И вот они собрались уже вернуться -- в тридцать пятом. А тут как раз
повалили навстречу, кировский поток...
Наталья Павловна сейчас тоже всматривалась в мужа. На е? глазах
когда-то менялось это лицо, твердели эти губы, излучались через пенсне
охолодевшие, а то и жестокие вспышки. Илларион перестал раскланиваться и
перестал частить "извините". Его вс? время попрекали прошлым, там увольняли,
там зачисляли на должность не по образованию -- и они ездили с места на
место, бедствовали, потеряли дочь, потеряли сына. И, уже на вс? рукой
махнув, рискнули вернуться в Ленинград. А вышло это -- в июне сорок первого
года...
Тем более не смогли они сносно устроиться тут. Анкета висела над мужем.
Но, призрак лабораторный, он не {307} слабел, а сильнел от такой жизни. Он
вынес осеннюю копку траншей. А с первым снегом стал -- могильщиком.
Зловещая эта профессия в осажд?нном городе была самой нужной и самой
доходной. Чтобы почтить в последний раз уходящих, осталые в живых отдавали
нищий кубик хлеба.
Нельзя было без содрогания есть этот хлеб! Но оправданье Илларион видел
такое: сограждане нас не жалели -- не будем жалеть и мы!
Супруги выжили. Чтобы ещ? до конца блокады Иллариона арестовали за
намерение изменить родине. В Ленинграде и многих брали так -- за намерение,
потому что нельзя было прямо дать измену тому, кто не был даже под
оккупацией. А уж Герасимович, в прошлом лагерник, да приехал в Ленинград в
начале войны -- значит, с намерением попасть к немцам. Арестовали бы и жену,
да она при смерти была тогда.
Наталья Павловна рассматривала сейчас мужа -- но, странно, не видела на
н?м следов тяж?лых лет. С обычной умной сдержанностью смотрели его глаза
сквозь поблескивающее пенсне. Щ?ки были не впалые, морщин -- никаких, костюм
-- дорогой, галстук -- тщательно повязан.
Можно было подумать, что не он, а она сидела в тюрьме.
И первая е? недобрая мысль была, что ему в спецтюрьме прекрасно
жив?тся, конечно, он не знает гонений, занимается своей наукой, совсем он не
думает о страданиях жены.
Но она подавила в себе эту злую мысль.
И слабым голосом спросила:
-- Ну, как там у тебя?
Как будто надо было двенадцать месяцев ждать этого свидания, триста
шестьдесят ночей вспоминать мужа на индевеющем ложе вдовы, чтобы спросить:
-- Ну, как там у тебя?
И Герасимович, обнимая своей узкой тесной грудью целую жизнь, никогда
не давшую силам его ума распрямиться и расцвести, целый мир арестантского
бытия в тайге и в пустыне, в следственных одиночках, а теперь в благополучии
закрытого учреждения, ответил:
-- Ничего... {308}
Им отмерено было полчаса. Песчинки секунд неудержимой стру?й
просыпались в стеклянное горло Времени. Теснились первыми проскочить десятки
вопросов, желаний, жалоб, -- а Наталья Павловна спросила:
-- Ты о свидании -- когда узнал?
-- Позавчера. А ты?
-- Во вторник... Меня сейчас подполковник спросил, не сестра ли я тебе.
-- По отчеству?
-- Да.
Когда они были женихом и невестой, и на Амуре тоже, -- их все принимали
за брата и сестру. Было в них то счастливое внешнее и внутреннее сходство,
которое делает мужа и жену больше, чем супругами.
Илларион Павлович спросил:
-- Как на работе?
-- Почему ты спрашиваешь? -- встрепенулась она. -- Ты знаешь?
-- А что?
Он кое-что знал, но не знал, то ли он знал, что знала она.
Он знал, что вообще на воле арестантских ж?н притесняют.
Но откуда было ему знать, что в минувшую среду жену уволили с работы
из-за родства с ним? Эти три дня, уже извещ?нная о свидании, она не искала
новой работы -- ждала встречи, будто могло совершиться чудо, и свидание
светом бы озарило е? жизнь, указав как поступать.
Но как он мог дать ей дельный совет -- он, столько лет просидевший в
тюрьме и совсем не приученный к гражданским порядкам?
И решать-то надо было: отрекаться или не отрекаться...
В этом сереньком, плохо натопленном кабинете с тусклым светом из
обрешеченного окна -- свидание проходило, и надежда на чудо погасала.
И Наталья Павловна поняла, что в скудные полчаса ей не передать мужу
своего одиночества и страдания, что катится он по каким-то своим рельсам,
своей заведенной жизнью -- и вс? равно ничего не пойм?т, и лучше даже его не
расстраивать. {309}
А надзиратель отош?л в сторону и рассматривал штукатурку на стене.
-- Расскажи, расскажи о себе, -- говорил Илларион Павлович, держа жену
через стол за руки, и в глазах его теплилась та сердечность, которая
зажигалась для не? и в самые ожесточ?нные месяцы блокады.
-- Ларик! у тебя... зач?тов... не предвидится?
Она имела в виду зач?ты, как в приамурском лагере -- проработанный день
считался за два отбытых, и срок кончался прежде назначенного.
Илларион покачал головой:
-- Откуда зач?ты! Здесь их от веку не было, ты же знаешь. Здесь надо
изобрести что-нибудь крупное -- ну, тогда освободят досрочно. Но дело в том,
что изобретения здешние... -- он покосился на полу отвернувшегося
надзирателя, -- ... свойства... весьма нежелательного...
Не мог он высказаться ясней!
Он взял руки жены и щеками слегка т?рся о них.
Да, в обледеневшем Ленинграде он не дрогнул брать пайку хлеба за
похороны с того, кто завтра сам будет нуждаться в похоронах.
А теперь бы вот -- не мог...
-- Грустно тебе одной? Очень грустно, да? -- ласково спрашивал он у
жены и т?рся щекою о е? руку.
Грустно?.. Уже сейчас она обмирала, что свидание ускользает, скоро
оборв?тся, она выйдет ничем не обогащ?нная на Лефортовский вал, на
безрадостные улицы -- одна, одна, одна... Отупляющая бесцельность каждого
дела и каждого дня. Ни сладкого, ни острого, ни горького, -- жизнь как серая
вата.
-- Наталочка! -- гладил он е? руки. -- Если посчитать, сколько прошло
за два срока, так ведь мало осталось теперь. Три года только. Только три...
-- Только три?! -- с негодованием перебила она, и почувствовала, как
голос е? задрожал, и она уже не владела им. -- Только три?! Для тебя --
только! Для тебя прямое освобождение -- "свойства нежелательного"! Ты жив?шь
среди друзей! Ты занимаешься своей любимой работой! Тебя не водят в комнаты
за ч?рной кожей! А я -- уволена! Мне на что больше жить! Меня никуда не
примут! Я не могу! Я больше не в силах! Я больше не {310} проживу одного
месяца! месяца! Мне лучше -- умереть! Соседи меня притесняют как хотят, мой
сундук выбросили, мою полку со стены сорвали -- они знают, что я слова не
смею... что меня можно выселить из Москвы! Я перестала ходить к сестрам, к
т?те Жене, все они надо мной издеваются, говорят, что таких дур больше нет
на свете. Они все меня толкают с тобой развестись и выйти замуж. Когда это
кончится? Посмотри, во что я превратилась! Мне тридцать семь лет! Через три
года я буду уже старуха! Я прихожу домой -- я не обедаю, я не убираю
комнату, она мне опротивела, я падаю на диван и лежу так без сил, Ларик,
родной мой, ну сделай как-нибудь, чтоб освободиться раньше! У тебя же
гениальная голова! Ну, изобрети им что-нибудь, чтоб они отвязались! Да у
тебя есть что-нибудь и сейчас! Спаси меня! Спа-си ме-ня!!..
Она совсем не хотела этого говорить, сокруш?нное сердце!.. Трясясь от
рыданий и целуя маленькую руку мужа, она поникла к покоробленному
шероховатому столику, видавшему много этих слез.
-- Ну, успокойтесь, гражданочка, -- виновато сказал надзиратель, косясь
на открытую дверь.
Лицо Герасимовича перекошенно застыло и слишком заблистало пенсне.
Рыдания неприлично разнеслись по коридору. Подполковник грозно стал в
дверях, уничтожающе посмотрел в спину женщине и сам закрыл дверь.
По прямому тексту инструкции слезы не запрещались, но в высшем смысле
е? -- не могли иметь места.